ЛАРИСА ГАРМАШ
ПРЕДЧУВСТВИЕ "ХРИСТИАНСКОЙ ТАНТРЫ" (Предисловие к книге Лу Саломе "Эротика" )
Сборник работ Лу Андреас-Саломе объединил в себе одну из ее важнейших теоретических работ "Эротика", другие ее статьи на тендерную тематику, а также воспоминания о Ницше, Рильке и Фрейде, с которыми автор была близко знакома в разные периоды своей жизни. Большинство произведений публикуются на русском языке впервые. Желающим приобрести книгу Лу Саломе "Эротика" - звоните по тел. +380631341893
ПРЕДЧУВСТВИЕ ХРИСТИАНСКОЙ ТАНТРЫ»: парадоксы гендерной метафизики Лу Андреас-Саломе.
Р.М. Рильке Оговоримся сразу: Лу Саломе никогда не была ни правоверной христианкой, ни экзальтированной прозелиткой тантризма. Она была «интеллектуальной кочевницей» и искательницей «карьеры в невозможном». Попутно ей суждено было побывать «воплощением абсолютного зла» – так заклейменная раскаленным страданием Фридриха Ницше, она беспрепятственно вошла в историю. Просто она была «частью той силы, что без числа» вызывает к жизни все непредвиденное (и становится невольным катализатором всего происходящего вокруг). Просто она Была. И – снова не обойтись без Ницше! – она страдала от судьбы Эротики, «как от открытой раны». Пожизненно снедаемая лихорадкой Познания, эта гностическая фанатка, строго говоря, была недоучкой, не имевшей никакого (даже среднего!) образования. Она – та, кого немецкая энциклопедия называет «одной из наиболее известных немецких писательниц» столетия и кто сама себя определяла как «отпетый образец литературного невежества». Она не боялась принять роль ученицы даже в пятьдесят, а это не каждый может себе позволить… «Все подлинно гениальное – эротично!» – решительно провозгласил на перевале столетий ее фактический современник Отто Вейнингер. И вся интеллектуальная Европа с удивительным воодушевлением отрезонировала на афоризм 22-летнего юноши, готовая признать в этих словах чуть ли не квинтэссенцию фаустовской культуры. Какие же соки долго и подспудно бродили в глубинных недрах христианской культуры, начавшей с суровой епитимьи по отношению к чувственности? «Многие посмеются над моими словами, но поистине благая весть Евангелия – весть о первородном грехе», – утверждал Г.К. Честертон. И мне глубоко по душе его афористичная решительность. Взглянуть на мир распахнутыми глазами священного неведения, усомниться в естественности наипривычнейшего и возжелать превозмочь власть плоти духом – воистину отважность этого сдвига в сознании трудно переоценить. Ибо опыт античности – это свидетельство странного парадокса: тот, кто поклонится природе, – не останется естественным. Древние изобрели непревзойденные способы и словесного, и пластического изображения мира; вечные политические идеалы; стройные системы логики и языка. Но они сделали еще больше – они поняли свою ошибку: «Древний мир был не столько порочен, сколько способен понять, что становится все порочнее, или, во всяком случае, логически на порочность обречен. У магии природы не было будущего, ее можно было углубить только в черную магию. Для огромного большинства древних не было ничего на мистическом пути, кроме глухих природных сил, таких как пол, рост, смерть. Древние сочли половую жизнь простой и невинной – и все на свете простые вещи потеряли невинность... Поистине от этого наваждения могла избавить только в полном смысле слова неземная религия»[1]. Античный мир прогибался под грузом своей усталости, и только христианству было под силу внести в него новые возрождающие энергии. «Древние знали гораздо лучше нас, что с ними такое, какие бесы искушают и мучают их, и перечеркнули много веков новыми словами: “Сей род изгоняется постом и молитвой”. В эту пустыню, в эту пещеру ушла мудрость мира на тысячу лет, и мудрее она ничего не могла сделать. Мир очистился от страшной духовной немощи. Изгнали эту немощь века аскезы, и ничто другое не изгнало бы… И потому со Средними веками кончилась епитимья, если хотите – кончился срок чистилища»[2]. Из этого чистилища европейский человек вышел с уникальным, ни с чем не сравнимым камертоном души, настроенным на удивительные лады мифа о Мадонне. Здесь – воистину тайный шифр всей европейской культуры. Предельно индивидуализированный, одухотворенный идеал любви, изведать которой – осознанно или бессознательно – стремятся миллионы, – плод, вскормленный соками евангельского мифа о непорочном зачатии. Юрий Бородай в захватывающем своем эссе «Миф и культура» поймал тайный нерв мифа о Мадонне: «Не случайно у католиков тяжелейшим грехом считалось вожделение к Святой Деве; существовали даже особые индульгенции, его отпускающие. И недаром так мучились величайшие из художников, пытаясь передать ее образ: это должна была быть женщина, сочетающая в себе предельную одухотворенность с предельной эротичностью. Женщина с темпераментом вольт на тысячу! Чтобы от Духа Святого воспламениться могла! Безо всякого прикосновения!» Речь идет о таком внутреннем горении, вызываемом избранником любви, и таком психическом накале, когда в момент прикосновения «земля уплывает из-под ног» и наивысший экстаз переживается в обход всей сексуальной техники, столь долго вытесняемой христианской культурой! Этот экскурс в глубины европейского духа, туда, где дышит его «почва и судьба», – неслучаен. В основе его отнюдь не только культурно-исторический или даже историософский интерес. Нужно быть выгнутым как лук, чтобы попасть в цель. И эта кривизна, изогнутость, окольность человеческого пути и есть залог возможности его торжества, его победы над собой. Но в чем замысел этой победы? И где сокрыта максима христианства? Те, кто до сих пор видят в христианстве отвержение телесности, – в плену той же поверхностности, что и те, кто готов усмотреть в тантризме ритуал освященного гедонизма. Плоть натянута ожиданием своего превращения в храм духа – такова предельная максима христианства. Ведь сама красота, согласно точной формуле Шеллинга, – не что иное, как полное тождество внутреннего и внешнего. Значит, абсолютная проявленность, обретенность душой себя вовне. Нет больше расщепленности на Венеру Уранию и Венеру Пандемос, небесную и площадную – красота становится единой, ибо она есть пластическая эмблема духа человеческого: «не сосуд, в котором пустота, но огонь, мерцающий в сосуде» (Н. Заболоцкий). Так христианство делало новый решительный шаг по сравнению с платонизмом. Смирение перед дуализмом, невольное «двурушничанье» человека, «распятого» между собственными телом и душой, – примиренчество «от мира сего», малодушная сделка... с наступательной и самоуверенной силой смерти. «Ибо пока не одолена смерть», Дух не чувствует за собой права на успокоение, на признание обретенности Истины – лишь пройдя этот Путь, признает он свое торжество. Вызов смерти бросает любая религия. Но лишь христианство оказалось достаточно решительным для того, чтобы покорить мир торжествующим мифом «попрания смерти смертью» и воскресения во плоти. Как же преображение могло выродиться в вытеснение? Перебраживало ли Вино (эта обетованная «новая кровь») в уксус по мере заслонения цели средством? Сколько исторического недоразумения и сколько исторической неизбежности в распространенном взгляде на христианство как на религию, враждебную полу? Достаточно, увы, одного ле-гоффовского анализа средневековых инструкций по «сексуальной этике», чтобы не считать этот взгляд просто предрассудком позднейших, чрезмерно снисходительных ко греху эпох[3]. Проясним ли мы что-нибудь в этом парадоксе, сказав, что табу пола довлело над сознанием сильнее памяти о сверхцели – претворении плоти в храм духа? Или христианство на деле глубже всех наших либертеновских сожалений о нем? И – возможно? – намного проницательнее нас в тех извивах подмен, которыми секс, вкрадываясь в Эрос, не укрепляет, а разъедает его могущество?
* * * Творческим прозрениям Лу суждено было быть высказанными в ту пору, когда духовные натяжения перевала веков потребовали обнажения всех таившихся под спудом недосказанностей и непродуманностей европейского духовного опыта. Как именно выхолощенная идея обуздания инерции плоти, низведенная всего лишь до страха перед грехом, неумолимо вызывала к жизни могучий протест вечного и не испепеленного Феникса – Эроса? Но чтобы посметь и суметь это сделать, нужно было прожить ее уникальный опыт «режиссуры судьбы». Кто еще с такой же силой и безоглядностью рискнул принять так близко к сердцу взаимоисключающие потребности, обуревавшие европейскую душу на этом сломе времен: максимально сберечь, законсервировать предельно сублимированный, возвышенно-платонический эрос уходящей эпохи и глубоко пережить в себе, вобрать дионисические толчки необузданной либидозной энергии восходящего века? «Я вобрал в себя всю историю Европы – за мной ответный удар!» – этой фразой в свое время заворожил Лу Саломе Ницше. Вольно или невольно, сознательно или интуитивно, она пыталась вобрать в себя всю эротическую судьбу христианского Запада, во всем взрывающем сознание накале ее противоречий… Какую глубинную, неведомую тайну эротического могла раскрыть Лу? Она хотела пережить, переварить в себе всю бездну искусов и просветлений, неразрывно сплетенных в «фаустовской» душе с понятием эротики. Схватку с плотью аскетов, мистические экстазы монахинь, томление трубадуров, тайные страхи пуритан, обуздания и порывы, неистовство и трепет… «Я хочу побывать в шкуре каждого человеческого существа, достичь Все-Понимания» – записала она еще в своих таутенбургских афоризмах, создаваемых под руководством Ницше. И все же ее «Эротика» оказалась для нее, скорее, не «ответным ударом», а неким «драгоценным грузом», вынесенным на берег после погружения в бессознательные пучины эротических переживаний европейского человека. Словом, у знаменитого философа Мартина Бубера, ее близкого друга и частого адресата, были резоны настоять на том, чтобы Лу взялась за работу над столь опасным, неуловимым, провоцирующим и бередящим предметом, как эротика. И он не ошибся. Книга растревожила души не только современников, но и последующих поколений; пробужденный ею резонанс быстро сделал ее бестселлером в Европе – она выдержала пять переизданий. Какое послание вложила в свою «Эротику» эта странная женщина, начавшая с решительного отвержения сексуальной близости (даже внутри собственного брака), загадочным образом отменившая это табу только после 30 лет, а к 50-ти достигшая наивысшего своего женского расцвета? Через какие прозрения пролегал столь нетрадиционный путь? Казалось бы, сама нестандартность образа жизни уже могла сделать Лу воплощенной эмблемой тех настроений, которые превращали феминизм в «одну из самых больших современных угроз», как выразился кайзер Вильгельм в одной из речей 1910 года, года издания «Эротики». И тем не менее: для всех, склонных заподозрить, что «Эротика» – панегирик женскому, было бы полной неожиданностью узнать, какую волну возмущения и смущения одновременно она вызвала в феминистских рядах. «Мы находим в ее текстах утверждения, от которых у нас, эмансипированных женщин, волосы встают дыбом, и в то же время другие утверждения, которые можно было бы использовать в качестве самых сильных аргументов женской эмансипации», – писала весьма влиятельная в то время Хедвига Дом, не убоявшаяся скрещивать свое полемическое копье и с ницшевскими афоризмами о женщинах. Попутно она нападала на «слишком длинное и претенциозное имя» автора «Эротики», которое «съедает много бумаги» и невольно вызывает ассоциации с двумя фатальными женскими фигурами – Саломеей и Лулу. И хотя среди знакомых и подруг Лу было немало феминисток (в том числе и Хелен Штекер, пытавшаяся сделать из Ницше философа феминистского движения), общий вердикт был однозначен: «Госпожа Лу Саломе – антифеминистка!» Она не опровергала и не оправдывалась: открыто говорила, что женское стремление уподобиться мужчине, добиться «равенства» – лишь шаг на пути к «обломкам мужчины». На фоне ее непредсказуемой непокорности это утверждение могло изумить. Но она очень глубоко поняла сказанное ей в свое время Ницше: «В конце концов человек должен освободиться и от своей эмансипации». И если в череде ее странных и необъяснимых поступков можно выделить некий сквозной лейтмотив – это, пожалуй, неуклонное сопротивление инерции любой ситуации, в которой она оказывалась. Первым ее «броском в неизвестность» была еще доницшевская история с непререкаемым решением об отъезде – «учиться в Европу!». Так она разрубала «гордиев узел» своего долгого отказа от конфирмации и своего неразрешимого притяжения-отталкивания с пастором Гийо. Несколько раз в ее жизни накануне самых мучительных и решающих выборов ей снилось движение ее губ, говорящих «нет!» – и она решалась... И ведь пресловутый проект «жизни втроем» с Ницше и Рэ – тоже начинался как вещий сон. Все пути, по которым она двигалась, были неторенными – и она действительно «шла одной дорогой с риском», говоря словами Гельдерлина. И была открыта к ранам и непредвиденностям такого пути. Сколько в этом эксперименте было от сознательной стратегии, сколько от сомнамбулического наития, сколько от рока?
* * *
Она жила так, словно воплощала на деле «ультиматум духа», выраженный Гессе: «Я – это бросок в неизвестность, может быть, в новое, может быть, в никуда, и сделать этот бросок действенным, почувствовать в себе его волю и полностью претворить ее в собственную – только в этом мое призвание. Только в этом!» ? Сама бы она, наверное, сказала, что была инициирована ницшевским «ультиматумом духа»: «Стань тем, Кто ты Есть!» – вскрой свою глубину, извлеки на свет свою подлинность! Слишком ли мы радикализируем, если скажем, что это «стань тем, Кто ты Есть» означало для Лу вызов… ни больше ни меньше, чем достигнуть андрогинной целостности своего существа, преодолеть и преобразить саму границу, разделяющую полы? А вместе с этой границей посягнуть на обусловленность и пределы, которые выставляет нам это вековечное разделение? Это тайное устремление духа было осознано не сразу и, быть может, никогда не было сформулировано для себя в явной форме. И тем не менее порой мне кажется, что вся ее жизнь была неким уникальным экспериментом – она словно испытывала на эластичность границу между мужским и женским началом: сколько «мужского» она в состоянии вобрать в себя без ущерба для своей женственности? Или, если угодно, наоборот: сколько «мужского» она должна ассимилировать, переварить в себе, чтобы достичь, наконец, подлинной женственности? Эта неутолимая тоска по целостности на-пол-овину обреченного существа... Она – решительная противница «теории половинок», в которой таинственный и многозначный платоновский миф был сентиментализирован для массового употребления. Лу была убеждена, что самая глубокая любовь вспыхивает не тогда, «когда две половинки находят друг друга, но когда одно целое с трепетом узнает себя в другом целом». И речь здесь, конечно, не об их тождестве как неразличимости, а о неком результате загадочной трансмутации: внутреннем взаимопроникновении, или, как она говорила, – «глубинной иннервации». Не отсюда ли эта странная настойчивая ассоциация с тантрическими максимами, со знаменитой тантрической «садханой» (осуществлением), которую почему-то пробуждает образ Лу? Ведь условие возможности свободы и бессмертия и одновременно цель тантрической садханы – в обретении своего сокрытого «второго» пола. То есть во внутреннем овладении своей противоположностью, которой мы неизменно наделены на «тонком», эфирном уровне. И разве не именно это кредо и было камертоном, по которому настраивался весь текст «Эротики»: «Присутствие мужественности в женщине и женственности в мужчине, которое наблюдается у всех нас, работает по-разному в каждом из индивидуальных случаев. Иногда это совершенно раскрепощает персону от того пола, к которому она принадлежит… Но только в тех людях, которые ориентированы постоянным присутствием своего партнера “внутри себя”, наша психическая бисексуальность может стать плодотворной». Но достаточно ли остро мы чувствуем дух того феномена, о котором сегодня весьма осведомлен на популярный манер западный человек? Какие смыслы поднимаются из глубин нашего сознания при слове тантра ? Может, как это водится, щупальца пресловутого «постава», этого универсально-утилитарного присвоения всего попадающегося на пути, отшелушили плевела технических инструкций для удобного локального употребления? И тантра, сведенная к экзотической восточной приправе ко греху, в сочетании с эпитетом «христианская» – для нашего уха лишь «остросюжетный» оксюморон? Неслучайно, видимо, один из тантристских авторов настаивал, что книги с изложением наиболее высоких идей тантризма «должны быть написаны таким образом, чтобы из них нельзя было извлечь практической пользы». Между тем изначальный смысл слова «тантра» – «то, что увеличивает знание»: и здесь сразу начинают играть если не христианские, то гностические смыслы. Вообще, некоторые переклички тантрических идей с гностическими текстами столь выразительны, что именно цитаты из апокрифических евангелий от Филиппа и Фомы о «детях чертога брачного», которые «сделают двоих одним» и, совершив «великое чудорождение», «уготовят себе крылья» для «восхождения на небеса», стали излюбленными аргументами всех наиболее вдохновенных адептов эзотерического экуменизма. Наверное, среди современных исследователей наиболее решительные выводы из таких доктринальных сближений предлагает Светлана Семенова, говоря о едином нерве, вокруг которого вращается особое знание и гностиков, и тантристов, – «половой метаморфозе,.. преодолевающей половую расколотость человека в мире и преображающей в бессмертное цельное сверхполовое существо». Впрочем, современные толкователи приводят и другие оттенки значения корня тан: расширение, развертывание, длительный процесс, плетение. Неслучайное слово: ведь тантра – это, по большому счету, сплетение в один узел, в единую ткань бытия несоединимого, невозможное слияние, сверхприродное совмещение располюсованных начал, знаменитое coincidentia oppositorum. И цель его – выход из-под власти обусловленности и тлена, достижение освобождения (знаменитого санскритского «мукти») и бессмертия. «Кто приступает к соитию, зная, что спасение невозможно без любви, – порождает себя в каждом соитии», гласит тантра. Телесное единение превращается в ритуал, в котором человеческая пара становится божественной. И здесь фигура нашей героини с уникальным риском ее жизненного эксперимента и ее отважными для своего времени рефлексиями – живой намек на возможность встречи двух культур, на готовность европейского сознания к тому, чтобы вобрать в себя Восток не для вытеснения собственных истоков, но для открытия их новых горизонтов. Возможен ли в самом деле органический синтез Востока и Запада в столь тревожном и опасном пункте? Попытка обрести религиозность секса? Вполне естественно для архаических культур. Но для пропитанного вековыми испарениями пуританства западного сознания, где слово «сексуальность до сих пор, – пишет Лу в начале ХХ века, – действует как красная тряпка на быка»? Где само наслаждение привычно высекается из запретности плода? Наша страсть – «замочная скважина, в которую с одной стороны смотрит Бог, с другой – подглядывает дьявол....» (С. Соловьев). Лу с восторгом говорит о таинстве физической близости вовсе не с позиций защиты свободной любви. Ее вдохновение проистекает из совершенно иных глубин: эротика – это приближение к тому мистическому состоянию, которое Лу называет словом «ВСЕ»; это «аффективная идентификация со всем существующим», слияние с целостностью универсума. И потому даже святости женщина достигает на вершине своей эротической сущности, в этой предельной своей открытости небесам. Здесь действительно трудно удержаться от желания провести параллель с самой сердцевиной тантристской доктрины – «подлинностью наслаждения» (самараса), невыразимым переживанием Единства и неразделимости как возврата к изначальной блаженной целостности и неразделенности, превозмогающего всю полярность и разобщенность мира в парадоксальном опыте абсолютной недвойственности, перетекающем в «Великое Блаженство» (махасукху). И разве не чувствуем мы здесь перекличку между экзистенциальной сверхзадачей Лу и идеями, например, «Синтеза йоги» Шри Ауробиндо: «Мужской принцип – это беспредельное Божество, содержащее в себе потенциал существования всех вещей. Женский принцип – это его Шакти: тот же самый Бог выпустил из себя самосознающую силу... Она – посредница между вечным Одним и проявленным Многим. Посредством игры энергий, производимых ею из этого Одного, она проявляет во вселенную разнородное Божественное, создавая из своей разоблачающейся субстанции его бесчисленные лики. Во вновь восходящем потоке тех же энергий она возвращает все сущее к тому, откуда оно произошло...» Симптоматично, что Александр Дугин, говоря о Ницше и пути к Сверхчеловеку, вдруг изменяет целиком западной терминологии своей статьи, внезапно роняя сожаление, что Лу не пожелала стать именно «Шакти» (а не музой) этого «пророка Сверхчеловеческого»! Но зададимся вопросом: могла ли быть приобщена к тайнам тантрических идей наша героиня?
* * * Известно, что знакомство Запада с духовными прорывами Индии произошло весьма поздно – первые переводы появились только в 50-х годах ХIХ века. И современный ум не перестает удивляться феноменальному равнодушию завоевателей к идейному наследию пресловутой «жемчужины Британской короны», блеклой и померкшей с 1757 года. И все же всю вторую половину позапрошлого века тонкие ручейки загадочного индийского духа просачивались в европейское сознание, ширясь и пробивая новые негаданные русла – благодаря неожиданному мерцанию «жемчужины» в душах тех немногочисленных британцев, которые, как тогда иронизировали, «утонули в Ганге», т.е. подпали под завораживающее очарование Индии. К 30-м годам ХХ века Восток станет духовным наваждением западного человека, вдруг воспламененного надеждой обрести себя благодаря идейному «паломничеству» в восточном направлении... Пожалуй, среди западных авторов одним из первых волонтеров, приоткрывшим в конце 20-х годов для широкого круга читателей завесу над мистериями тантризма, можно считать Густава Майринка с его романом «Ангел западного окна». Примечателен, однако, тот факт, что еще в 1908 году судьба свела этого выдающегося венца с весьма колоритной личностью – Чиро Формизано, известного под именем Джулиана Креммерца. Эзотерическая школа последнего (или, как он предпочитал ее называть, «цепь») существовала в Италии в конце ХIХ – начале ХХ века и называлась «Мириам». Под «Мириам» итальянский эзотерик, по сути дела, подразумевал одну из манифестаций Шакти, центральной богини тантрического культа. Итак, призрак тантризма уже бродил по Европе начала столетия. Это был действительно не более чем призрак – так смутны, фантастичны и далеки от истока были его очертания. Но он воспламенял воображение, обещал внутреннее приключение, прикосновение к непредставимым тайнам – разве не достаточно для европейских мечтателей и авантюристов духа, всегда чувствительных к зову «квеста»? И это «прототантрическое» брожение коснулось венской интеллектуальной богемы именно в тот период жизни Лу, который она назвала «междустраньем»: это время ее интеллектуальных кочевий по европейским столицам. Вену же Лу посещала весьма часто, она особо нравилась ей: «Если сравнивать атмосферы различных городов, то можно сказать, что в Вене как нигде сочеталась жизнь духовная с эротизмом». Любопытное признание! Хотя она вскользь упоминает частые «кофейные» дебаты со всевозможными «безбожными мистиками», явных упоминаний о тантрических беседах мы у нее не найдем – впрочем, при немногословной осторожности Лу, ставшей притчей во языцех, в этом, пожалуй, нет ничего удивительного. Отголоски креммерцевых идей вряд ли могли ее обминуть. Свою тантрическую систему приемов Креммерц назвал «Путем Венеры» и провозгласил задачей «оперативной эротической магии» – «овладеть женщиной как собственной флюидической противоположностью». Как внешне похоже на тантрическую истину звучали эти андрогинные чаяния – и как по-западному эта истина была здесь преломлена и превращена! Креммерц считал, что Эрос вызывает особый «флюидический контакт». «Любить, желать, неподвижно, продленно, взаимно и даже взаимно-вампирически, так чтобы все существо впало в эротический делирий. Мужчина и женщина заключают друг друга в тонкие, “флюидические объятия”, соприкасаясь всеми участками “тонких тел”. Опьянение проникает в кровь и передается из крови в кровь. Все завершается взаимным и нескончаемым экстазом. Достигнув этой почти нирванической красоты, ты должен ее отвергнуть и обрести силу Огня, который некоторые даже называют “противоестественным”, ибо он идет “против природы” И только тогда режим Воды уже пройден. Женщина побеждена, материя очищена от присущей ей влажности». – В чем же суть тантры? – с горячечным пристрастием спрашивает главный герой Майринка. Истинно западное нетерпение: для него это запретная дверь, ведущая к тайному могуществу. – Гностики называли подобную технику «обращением вспять течения Иордана». Что имеется в виду, вы легко догадаетесь сами, – отвечает ему лукавый, всезнающий, как змея, и амбивалентный, как само Знание, антиквар Липотин. – Только не забывайте, что это лишь внешний аспект, который может кому-то показаться весьма непристойным. Скрытое под этой скорлупой ядро можно добыть только самостоятельно; исполняя ритуал вслепую, без реального проникновения в его внутреннее содержание… ничего, кроме пустой шелухи, не получите. Любые профанические попытки имитации чреваты очень тяжелыми последствиями, одно из которых – страшный, испепеляющий все на своем пути огонь… Предупреждение не совладать с мощью разбуженного всепоглощающего огня не случайно. Последовательная трансформация сексуальной энергии обещала пробуждение в неофите «мистического жара» Pyr. «Путь Венеры» Креммерца и был способом высекания из телесных недр человека искры этого «магического огня». Дремлющая свернутой змеей у основания позвоночного столба таинственная Кундалини просыпается. Так «течение Иордана обращается вспять»: восходит вверх по позвоночному столбу, раскрывая на своем пути энергию всех чакр и каналов – к центру высшего сознания, сахасрара-чакре, тысячелепестковому лотосу. И тогда свершается священный брак, mysterium conjunctionis – Шивы и Шакти, женского и мужского начал, энергии и сознания, бесконечно умножающий мощь человека, придающий ему сверхъестественные способности. И в близких к Креммерцу кругах завороженно пересказывались истории о том, как опытный адепт в Тибете способен зимой, на пронизывающем ледяном ветру, сидя прямо на снегу, высушивать на своем теле до десятка мокрых простынь. Разумеется, с точки зрения аутентичного тантризма, инициативы Креммерца – экстравагантное аматорство, и Майринка, черпавшего большей частью из этого мутного источника, впоследствии не раз упрекали в фантасмагоричности его представлений о тантре. В действительности, более-менее серьезное понимание этой экзотической традиции пришло лишь с переводом первоисточников и появлением трудов Авалона, Даньелу, Папессо, Циммера, Эволы и в особенности Элиаде. «Всякая обнаженная женщина воплощает в себе пракрити. Поэтому к ней следует относиться столь же почтительно и отстраненно, как к непостижимой тайне мироздания, как к природе, безграничной в своей созидательной способности… Если в присутствии обнаженной женщины мужчина не обнаруживает в глубине своего существа того же трепета, что охватывает человека, которому открывается тайна мироздания, – о ритуале не может быть и речи – это всего лишь повседневный акт с обычными последствиями: укреплением кармической цепи» – так попытался передать суть истого тантрического настроения Мирча Элиаде. Сравним, любопытства ради, как совсем иначе, характерно по-западному, переживает наготу майринковский герой: «Я не свожу глаз с этого платья, мой вожделеющий взгляд скользит по орнаменту, словно надеясь отыскать тайную пружинку, все настойчивей проникает он в сплетения тончайшей шелковой паутины, и ажурная невесомая ткань начинает уступать всепроникающему жару страсти – блекнет, тускнеет, истончается, тает прямо на глазах, становясь все более ветхой, все более прозрачной и призрачной, пока не распадется совсем, и вот вспыхивает обнаженная женская прелесть – так вспыхивает на солнце извлеченная из ножен опасная, обоюдоострая сталь...» [4] И все же нас здесь интересует не строгость и чистота постижения восточного феномена, а как раз специфическая окрашенность его западных рецепций. Какой странный, причудливый полутон должен был проступить в результате наложения столь разных исходных палитр мирочувствования? Ведь, по верному замечанию Евгения Головина, в основании этих двух культурных миров лежит совершенно различное отношение к женщине! «Для человека Востока спокойное отношение к женщине и прочим прельстительным вещам есть предварительное условие мистической практики. Для индуса или китайца женщина – создание естественное и позитивное. “Раджас”, – обозначающее специфически женское в женщине, – окружено солнечным символизмом в отличие от мужского, лунного “бинду”. Совершенно иная ориентация. Для европейца женщина – существо весьма фантомальное: она – или “Делия – объект недоступной добродетели”, или вакханка…». Действительно, добавим мы, помимо любопытной инверсии «солнечно-лунных» начал, Востоку неведома эта тревожащая двуликость святой и демоницы, странное мерцание женского образа между инфернальной соблазнительницей и жертвенной спасительницей, разрывающее сознание мужчины-европейца. Но из этого разрыва и прорастает тайна мучительного противостояния эротического и сексуального, эта сквозная пронзенность сердца фаустовской культуры. Загадка несовпадений «любить» и «желать»… На одном конце этой двужалой стрелы – возвышенное эротическое потрясение, томительная грёза, жажда поклонения и служения. На другом – искусительная порочность, коллапсирующий взрыв вожделения, стремление подчинить, овладеть. Здесь – исток теорий, рассматривающих «сексуальное» как модус «властного». В нашем контексте, однако, наиболее любопытна метаморфоза, которую претерпевает образ Прекрасной Дамы Средневековья, превращаясь в архетип «роковой женщины» романтизма и постромантизма. Здесь полярности искусительницы и неприступной девы непредсказуемо переплетаются, порождая при этом не целостный объемный образ, а еще более изощренный фантазм. Беатриче становится Кармен…Сознание, не справляясь с дразнящей амбивалентностью образа, начинает мучительно осциллировать внутри него, непрестанно перенося центр тяжести и меняя знак своего отношения. И именно Лу Саломе слишком многие – и современники, и потомки – готовы признать живой эмблемой «роковой женщины». Но действительно ли эта прокрустова оптика позволяет поймать в фокус ее настоящую тайну? Не была ли вся ее жизнь непрестанной попыткой выйти из берегов этого навязчивого фантомального русла, уводящего в безжизненную пустыню? Усилием повернуть поток к морю, где дышат бризы не испробованных еще путей? Бризы с Востока?
* * * Но присмотримся поближе к фигуре «роковой женщины». Поэты и философы, психоаналитики и режиссеры – все едины в том, что это «травматический» образ, мучительно завораживающий своим безотчетным, невольным садизмом. Это «женщина, которая заставляет мужчину страдать, женщина, которую невозможно остановить, превратить в объект. Она… всегда выходит за свои пределы, иначе говоря, она существо экстатическое», – пишет Виктор Мазин, и мысль ученого проницательно движется в направлении формулы «роковой женщины»: она есть не что иное, как манифестация, спроецированность на конкретную женщину глубинного влечения к смерти. «Роковая женщина» – это не объект чувств, а «симптом мужчины» – так афористично развивает идею Лакана в своем «Глядя вкось» Славой Жижек. Это – запуск внутреннего механизма самоуничтожения. Эту загадочную некрофильную мелодию поймал и очень тонко обыграл Жак Деррида: «она манит и указует путь – издалека: становится запредельной, трансцендентной, недоступной, обольстительной. Ее паруса вздымаются вдали, –…движение, отмеченное сомнамбулически-манящим риском смерти, –…возникает греза о смерти: се женщина». Миф о Прекрасной Даме – это миф о недостижимости наслаждения. Миф о вечной неисполнимости сокровенного желания. Как в прекрасном стихотворении Борхеса (хотя и написанном по иному поводу):
Как будто отделило божество Тебя чертою, накрепко заклятой, И недоступней Ганга и заката Загадка отчужденья твоего.
«И ожидание любви сильнее, чем любовь волнует» – вот он, вечный тайный аккомпанемент, сопровождающий любую мелодию в европейской истории чувств… И потому совершенно прав Лакан, схвативший главный парадокс куртуазной любви – парадокс «откладывания». Давайте попробуем оживить в себе истинный лейтмотив рыцарской любви, этой законной наследницы мифа о «непорочном зачатии»: в то время как «официальным» желанием любви считается желание сексуальных отношений с Прекрасной Дамой, на самом деле для мужского желания нет ничего более страшного, чем намерение со стороны Прекрасной Дамы осуществить это желание. На самом деле рыцарь ее сердца ждет от нее одного – нового приказа об «отсрочке» рокового приговора. «Промедленье в данном случае жизни подобно...», как проницательно заметил поэт. Удовольствие возможно только как удовольствие желания. Достижение – смертный приговор желанию. Разве не завораживает по сей день нас блоковская музыка недосягаемого?
Перед этой враждующей встречей Никогда я не брошу щита, Никогда не откроешь ты плечи, Но над нами – хмельная мечта!
«Повремени – продлись…» – способны мы когда-нибудь настолько выйти за пределы «фаустовской» души, чтоб понять, всегда ли и почему пуще смерти страшится она исполнения и свершенности? Быть может, фаустовский человек слишком глубоко проник в природу Соблазна, чтобы суметь подавить свое предчувствие подвоха? И знает в глубине души, что обещая Всё, вожделенный искус обернется блесной, приманкой, не давшей ничего и глумливо отнимающей последнее, что у него было, – надежду? Но в чем же суть обмана? Где эта точка подмены – удовлетворения опустошенностью? Такие неуловимые вещи упорно ускользают от сознания – и лишь изредка обретают голос в поэзии:
Когда глаза твои наполнятся туманом, а тело нервное упругою струной под пальцами моими затрепещет, когда горячее и властное желанье ударит в грудь тяжелою волной и вздрогнут судорожно плечи...
Когда внезапно грудь прорвется горьким стоном, оцепенеют руки в мертвой хватке, пытаясь обрести иное тело, поймать себя же на зверином гоне и, поборов себя в смертельной схватке, то отыскать, что в вечность отлетело...
Пытаясь всем своим отчаяньем разрушить преграду, отделившую навечно любое Нечто от другого Нечто, –
в тот самый миг ты разбиваешь душу о невозможность воедино слиться, взять и отдать, вобрать и раствориться. О невозможность стать одним огнем.
Не вырваться из собственных пределов. И обессилено поверженное тело. Т. Метелл
Да, это и была та «открытая рана», изначально, интуитивно, до всякого опыта угаданная Лу, обжегшая ее нестерпимо острой болью – Рана, которой платят за саму попытку приближения к тайне Эротики: «Мы – это беспредельность, осознавшая себя и вследствие этого расщепившаяся, распавшаяся на множество осколков-частей: и теперь мы должны поддерживать друг друга в этом неустойчивом состоянии, доказывать друг другу, что мы единое целое – и доказывать это физически, телесно! Но это материальное воплощение основополагающей слиянности, это вроде бы неопровержимое доказательство ее наличия – всего лишь громогласная декларация, отнюдь не устраняющая замкнутости, замурованности каждого в своих собственных границах».
И здесь становится понятным, ЧТО могла обещать европейскому сознанию сопричастность тантрическим тайнам. Это была поистине «благая тантрическая весть»: она гласила, что близость чревата не смертью, не безжизненным концом желания, разбившегося о стену непреодолимой разобщенности, но, быть может, с нее, с близости, всё, весь путь только начинается: здесь лишь впервые рождается истинное желание, обещающее неисчерпаемость... И все же... Восхищенная плененность западного сознания этой чудесной перспективой, рискнем предположить, продлилась бы недолго. Скорее всего, до того момента, пока оно не осознало бы источник своей смутной неудовлетворенности: этот странный, чуждоватый нам «техницизм» восточных практик, столь завороженный своей сверхзадачей обретения бессмертия, что, кажется, он нисколько не озабочен вопросом об «избранности партнера», сужденности и неслучайности того, с кем это бессмертие обретаемо. Императив личности – то, от чего никогда не отречется западная душа, и то, что она способна была бы внести как свой дар в синтез двух доктрин. Имя и лик...
Престанет миг, и дух мой канет В неизмеримость без времен, И что-то новое настанет, И будет прах земли как сон. Настанет мир иных скитаний, Иных падений и высот, И, проходя за гранью грани, Мой дух былое отряхнет. Воспоминанья все утратит, В огне небес перегорит И за познанье тайн заплатит Забвеньем счастья и обид. И вот, как облако влекомый, Молчанье строгое храня, Я вдруг завижу лик знакомый – И трепет обожжет меня. Весь круг бессилия и счастья, Все дни, что вечностью прошли, Весь вещий ужас сладострастья, Вся ложь, вся радуга земли! И словно вновь под сводом звездным, С своей бездонной высоты Твое я имя брошу к безднам, И мне на зов ответишь – ты! В. Брюсов. К близкой.
В самом деле, «предчувствие христианской тантры» должно быть сродни «предчувствию гражданской войны»: предгрозовое напряжение двух внешне враждебных, но глубинно сродненных стихий. Безоговорочное требование преодоления смерти – вот он, вибрирующий от духовного напряжения нерв встречи столь несхожих феноменов, которые мы рискнули соединить в заглавии. И каким бы кощунственным ни показалось пуританскому взору такое сближение, суждено ли на самом деле найти неожиданное единство между евангельскими и тантрическими предельными упованиями? «Страстью мир окован и страстью освобождается» – гласит трактат по тантра-йоге. Может ли быть выражено предельное упование иначе, чем парадоксом? Одна и та же ли это страсть?.. Одна и та же ли смерть в максиме «смертью смерть поправ»? Как можно это понять, а главное, воплотить? Разум любит бодрить себя парадоксами, даже подчас упиваться ими, но можно ли жить внутри парадокса?.. Кто избран в этом споре плоти с духом?.. [1] Г.К. Честертон. Франциск Ассизский// Вопросы философии. – 1989. - №1. – С. 86. [2] Там же. – С. 87. [3] Ведь даже по-своему гениальная книга Бодрийара «Соблазн», где со всем пресловутым «латинским изяществом» соблазн защищается и отстаивается как тот единственный строй человеческого подхода к миру, который способен опрокинуть строй власти, хороша именно тем, что живо свидетельствует, насколько мы запутались в этом клубке «логик желаний», обольщений, искушений, совращений, извращений и всех возможных «перевертышей» соблазна ... [4] Стоит, кстати, отметить, что мотив опасности тантристских экспериментов для европейца особо подтвердил опыт самого этого автора наиболее интересных и компетентных текстов по тантра-йоге. Даже после трех лет стажировки в Калькутте под руководством знаменитого Дасгупты, пробуждение «мистического жара» не обошлось без последствий: интенсивное погружение в тантрическую практику совместно со стажеркой-американкой по имени Джейн до такой степени взвинтило и разбалансировало его энергетику, что вопрос, без преувеличения, стоял о сохранении жизни...
Желающим приобрести книгу Лу Саломе "Эротика" - звоните по тел. +380631341893 |
Рекламные ссылки |
---|
Новости | Все новости | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||
---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|
|
Комментарии
Прочла с восторгом.